Исследование вестибулярных тонических рефлексов и координации движений. Проект «С закрытыми глазами

1. Через несколько минут платформа задрожала, и, пыхтя, подкатил паровоз.

2. Хаджи Мурат покачал головой и, недоумевая и раздевшись, стал на молитву.

3. Он сидел против меня, облокотившись на перила, и, притянув к себе ветку сирени, обрывал с нее листья.

4. Егорушка вынырнул из воды и, фыркая и пуская пузыри, открыл глаза.

5. Лицо Егора было покрыто мелким потом, и, медленно поднимая непослушные руки, он отер ладонью лоб.

6. И, как будто отвечая желанию матери, после обеда явился Николай.

7. Гром затихал в чаще, но, вырвавшись на просеки и поляны, гремел еще угрюмее, чем раньше.

8. Рыбин стоя поймал на бумагу солнечный луч, проникший в шалаш сквозь щель в крыше, и, двигая газету под лучом, читал, шевеля губами.

9. Морская зыбь, похожая на усталые вздохи, медленно покачивает нас то поднимая, то опуская наш ялик.

10. Надо было видеть, как он управлялся с семипудовым куском теста, раскатывая его, или как, наклонившись над ларем, месил, по локоть погружая свои могучие руки в массу, пищавшую в его стальных пальцах.

11. Пробравшись к двери, он постоял минуту, прислушиваясь.

12. Чех хотел еще что-то сказать, но, заметив троих подошедших, замолчал.

13. Вначале шли быстро и не заводя разговоров.

14. Ленивый сидя спит, лежа работает.

15. Отдышавшись немного, олень поднялся на ноги и, шатаясь, пошел в сторону, но, не доходя до леса, увидел ручей и, не обращая на нас внимания, стал пить.

16. Поднявшись на полусогнутых ногах, Метелица стоял минут десять не шелохнувшись, зорко вглядываясь и вслушиваясь в ночь.

17. Но, обернувшись через минуту, я уже не вижу ее.

18. Сергей долго лежал не шевелясь.

19. Спустя несколько времени пришел Весовщиков.

20. По дорожке сада он шел не оглядываясь.

21. Будем действовать смотря по обстоятельствам.

22. Начиная со вторника погода изменилась.

23. Проект разработан исходя из запланированной стоимости.

24. С лицейского порога ты на корабль перешагнул шутя.

25. Он вошел в гостиную пританцовывая.

26. Он споткнулся и, едва удержавшись на ногах, ухватился за поручень.

27. Туманы, клубясь и извиваясь, сползали по морщинам соседних скал.

28. Осмотрев больного и выписав ему лекарства, доктор ушел.

29. По мокрому пирсу, лая, бегала собака.

30. Когда, проснувшись, он посмотрел на ходики, они показывали десять.

Майкл Додж откинулся на спинку большого кожаного кресла и закурил. Дым от сигареты вальяжно расплывался по комнате, наполняя её своим крепким ароматом.
Несколько минут Майкл просто сидел и курил, неотрывно глядя в свой ноутбук. Минуло пять недель с того момента, как он практически закончил свой новый роман, но никак не мог дописать его концовку. Агент звонил по несколько раз в неделю, но Майклу нечем было его порадовать. Самое забавное заключалось в том, что начало и середину своей будущей книги он написал за полтора месяца, мысли разливались по бумаге как хорошее вино, наполняя своим терпким и дорогим вкусом его произведение, а вот с окончанием никак не выходило. Майкл бросил остаток сигареты в пепельницу не затушив, после чего поднялся и проследовал в конец комнаты, где на небольшом журнальном столике стояла почти законченная бутылка виски. Он взял ее и наполнив больше чем на половину бокал, вернулся к ноутбуку. Виски приятно обжигало горло и согревало изнутри. Развалившись в кресле он закрыл глаза и медленно затянувшись очередной сигаретой, выпустил густое облако дыма.

"Посмотрев на свои руки, испачканные в густой крови собственной дочери, Том Хьюз словно впал в транс. Его заворожило это зрелище, он неотрывно глядел как тонкая полоска крови медленно течёт локтя к ладони, оставляя четкий след на коже, добравшись до пальцев кровь словно замерла на долю секунды, после чего одна из капель упала на пол.
«Кап».
Затем другая полоска сделала то же самое. Также поступила следующая и следующая.
«Кап.Кап.»
Том стоял посреди комнаты, и словно путешествовал между мирами. Вот он в зале своей квартиры, а в другую секунду он находится уже в незнакомом ему месте, вокруг ничего не видно, словно тьма затянула всё что существовало здесь когда-либо.»

Майкл прервал чтение и снова откинулся на спинку мягкого кресла. В пепельнице лежало уже четыре окурка, один из которых продолжал дымиться. От раза к разу он перечитывал текст романа, надеясь снова поймать направление мысли, но всё было безуспешно. Допив остатки виски, он снова закурил и продолжил чтение.

«Вдруг Том почувствовал как тьма расступается, а он мчится сквозь миры в реальность. Пару секунд он стоял с закрытыми глазами, надеясь что получится вернуться обратно.
- Папа. - едва слышно шепчет детский голос. - Папа, пожалуйста.
Том открывает глаза и понимает что снова стоит в зале, с его рук всё также капает кровь, пачкая идеально белый кафель.
«Кап»
-Папочка...
«Кап»
- Папа, пожалуйста. . .
«Кап. Кап. Кап.»

«Он медленно поворачивает голову на голос и видит маленькую девочку, которая лежит на правом боку, и прижав свои крошечные ручки к животу пытается не позволить кишкам вывалиться наружу, но как назло, каждый раз они находят лазейку между её пальцами. У девочки светлые волосы, которые смешались с густой кровью на макушке и приобрели вид влажной соломы. Вокруг неё, медленно расползается багровая лужа, заполняя всё больше пространства на полу.»

Папа, папа, пожалуйста. - с трудом проговаривает она, постоянно бросая взгляд на свой живот. - Папа, мне больно, пожалуйста, папа...

«Наконец Том немного приходит в себя и чувствует как от взгляда на дочь, у него подступает комок к горлу. Его руки начинают трястись, а глаза, в панике метаться из стороны в сторону. Ему хочется закрыть уши, чтобы не слышать её плачь и тяжёлое дыхание.»

Неплохо. - говорит вслух Майкл, потушив очередную сигарету. Он подносит бокал в котором был виски к губам и замечает что в нём пусто. Медленно поднявшись, он снова подходит к журнальному столику и доливает остатки. На этот раз жидкость заполняет собой меньше половины бокала.

«Том проводит тыльной стороной ладони по своему лбу, вытирая пот. Его взгляд устремлен на дочь, которая уже не издает каких-либо звуков, её внутренности медленно расползаются по кровавому полу, а шея повернута под неестественным углом. Глаза девочки стали стеклянными и смотрят куда-то вдаль сквозь отца, который сидит рядом на корточках. Еще раз вытерев пот, он говорит - Теперь тебе лучше, родная?
Ответа не последовало.
Поднявшись, Том идёт по залу к дальней стене и остановившись около неё, устремляет свой взгляд вниз, на молодую девушку с кляпом во рту. Она ловит его взгляд и со страхом поглядывает на мертвую девочку у дальней стены. По её щекам ручьями текут слёзы. Несмотря на то, что Том стоит перед ней молча, она начинает истерично махать головой из стороны в сторону, словно отказываясь верить в происходящее. Он проводит окровавленной рукой по её светлым волосам, оставляя на них багровые следы. Девушка дергает головой, стараясь избежать этих прикосновений, тогда Том резко хватает левой рукой её длинные волосы и выхватив из-за пояса окровавленный нож, вонзает его ей в горло, она начинает хрипеть и захлебываться собственной кровью. Не проходит и пяти минут как она умирает, бросив на прощание взгляд полный презрения.»

Майкл допивает виски и довольно потирает руки. Наконец-то продвижение, спустя столько дней ему удалось написать продолжение этой жуткой мясорубки. Он знает, что его читатели будут в восторге, добавь в свой роман побольше кровищи с сексом и тебя ждёт успех. Майкл открывает пачку “Marlboro”, но она оказывается пустой, тогда он встает из-за стола и подходит к шкафу, выдвинув ящик которого достаёт новую. Вернувшись к ноутбуку он несколько раз перечитывает последнюю строчку - « Не проходит и пяти минут как она умирает, бросив на прощание взгляд полный презрения.»

Майкл сидит, и снова упирается в невидимую стену между собой и окончанием романа. Он задается вопросом - какая была мотивация у его персонажа? Его не устраивает ни один вариант из числа тех, что он перебирает в голове. Майкл начинает ощущать как раздражение и злость на самого себе начинает набирать обороты.

Я не знаю, - отвечает он сам себе.

Для чего Майкл?

Я не знаю, не знаю.

Может дело в отношениях? Чем могла раздражать Мэрри? Возможно, она слишком многого требовала?

Да... - вдруг соглашается Майкл. - Верно. Ей всего было мало, этой, вечно недовольной суке!

А чем же провинилась малышка Пэгги? Неужели это было необходимо Майкл? Она ведь совсем ребёнок.

Она вся в свою мать. Вечно скулит своим мерзким, поросячьим голосом. "Папа не надо, не трогай маму". - глаза Майкла наливаются кровью. - Но ничего, теперь с ними покончено! С этими мерзкими тварями.

Неужели тебе их совсем не жаль, Майк? Они умирали так долго.

Да... Много, много часов. Они наконец-то поняли кто здесь хозяин! Это невозможно осознать пока сам не пройдет через «очищение». Я очистился, полностью. Когда нож входил в их испорченные тела, разрезая плоть и раскрывая внутренности, словно коробку с конфетами. О, да! Там было много вкусного.

Да. - ответил он шёпотом. - Теперь, точно всё.

Майкл потянулся было к ноутбуку, чтобы сохранить завершённый роман, как вдруг его верный соратник марки "ASUS" испарился. Вслед за ноутбуком пропал стол, на котором он стоял, пепельница и всё остальное, что было в комнате. День за окном стал стремительно превращаться в ночь, а затем и вовсе заполонил своей темнотой всё что окружало Майкла.

Майкл резко открыл глаза и стал озираться по сторонам. Он увидел вокруг себя большое помещение, на него смотрели десятки глаз людей, которые сидели на длинных скамейках. Руки стали трястись, он сделал несколько глубоких вдохов и ощутил во рту неприятный привкус влажного воздуха. Его руки были привязаны ремнями к деревянным подлокотникам, а изо рта капали слюни, смешиваясь с густой пеной. Он медленно повернул голову вправо и заметил внушительных размеров мужчину в полицейской форме. Майкл молча смотрел на него не понимая что происходит. Мужчина бросил быстрый взгляд полный отвращения.
Внимание Майкла привлёк другой человек, на нём была надета чёрная мантия, он сидел за большим тёмным столом:

Майкл Додж, несмотря на ваше чистосердечное признание, вы, тем не менее приговариваетесь к смертной казни, за жестокое убийство своей жены, которой вы хладнокровно перерезали горло кухонным ножом. Также, вы убили с особой жестокостью свою пятилетнюю дочь, нанеся ей семнадцать ножевых ранений в область живота, после чего, - мужчина тяжело сглотнул. - сломали шею.

Майкл увидел как один из офицеров направился к рычагу, чтобы пустить ток и за секунду до смерти, в полной тишине, окружающие услышали его последние слова:

- «Какая всё-таки замечательная у меня вышла концовка» - И впервые, за несколько последних недель, его серая, лишенная каких-либо эмоций физиономия, расплылась в счастливой, детской улыбке.

Кришна Аруп хотел ехать сразу за машиной Ошо, он ехал очень быстро, обгоняя все транспортные средства, попадавшиеся на пути. Следствием чего явился прокол шины, и машина встала в каком-то пустынном месте. Я чувствовала себя очень расстроенной, сидя под дере¬вом почти целый час, пока шину не поменяли.
К тому времени, когда мы добрались до Пуны, вся церемония встречи Ошо, подготовленная друзьями из Пуны, закончилась. Празднование его дня просветления началось перед домом номер 17. Ошо сидит, положив ногу на ногу на большом квадратном столе, покрытом белой простыней. Уже идет Киртан, люди один за другим подходят и касаются его ног. Людей много. Я не теряю этой возможности и присоединяюсь к очереди, чтобы коснуться его ног еще раз. Эта жажда быть с ним, кажется, неутолима. Чем больше я пью, тем сильнее становится жажда. Когда я дошла до него, он посмотрел на меня с озорной улыбкой, которую я не поняла. Когда празднование закончилось, Ошо встал, поприветствовал всех еще раз и прошел вместе с Лакшми в дом номер 33. Я ушла с несколькими друзьями поужинать и устроиться на ночь в отель. Я чувствую себя очень истощенной и хочу пораньше лечь спать.
Я думаю об Ошо и представляю, как он устал, встречаясь с людьми целый день. Во время моей вечерней медитации я помолилась за него, чтобы ему хорошо спалось на новом месте.

Рано утром я проснулась очень свежая после восьми часов сна. Наш отель стоял в окружении больших деревьев, и птицы ужу начали верещать. Сидя на открытой веранде и потягивая утренний чай, я чувствовала себя как в раю. Это настолько отличается от Бомбея, здесь все так расслабляет. Я счастлива, что Ошо уехал из Бомбея.
Около девяти часов я уже была готова остановить рикшу и поехать к Ошо. Ма Лакшми встретила меня, и мы прогулялись по дому и саду. Это место, кажется, идеально подходит для Ошо. Теперь он сможет гулять по своему собственному саду и сидеть на траве, где никто не будет ему мешать.
В полдень я пришла снова встретиться с Ошо. Он сидит с закрытыми глазами в мягком кресле в саду. Я подошла к нему и села на траву с левой стороны от него. Было очень тихо, слышно только щебетание птиц на деревьях. Внезапно совсем рядом донесся шум проезжающего поезда. Я почувствовала раздражение, но когда шум поезда утих, тишина стала еще более глубокой. Через некоторое время Ошо открыл глаза и улыбнулся мне. Он спросил меня: «Когда ты возвращаешься в Бомбей?» Я сказала ему: «Ошо, я не хочу возвращаться в Бомбей. Я хочу остаться в Пуне». Он спросил меня, есть ли у меня там какие-то проблемы. Я ответила, что нет. Затем он стал очень подробно объяснять мне, что он не сторонник отречения. Мне следует продолжать свою работу, жить на прежнем месте и приезжать в Пуну по мере возможности.
Видя мое нежелание возвращаться, он сказал: «Тебе нужно помогать мне в Бомбее, и когда придет время, я тебя позову». Я заплакала и стала смотреть на него. Он усмехнулся и сказал: «Ты выглядишь более прекрасной в слезах». Со слезами на глазах я засмеялась, а он положил свою руку мне на голову и сказал: «Так лучше». Я коснулась его ног и ушла плача, с сердцем, полным отчаяния.

Я уехала в Бомбей вечерним поездом. Я чувствовала печаль и внутреннюю пустоту. Я заняла место у окна и села с закрытыми глазами. Когда поезд тронулся, я посмотрела в окно и увидела широкие поля и гряды гор вокруг. Я ездила с Ошо на этом поезде и теперь вспоминаю, каким все было радостным и праздничным в то время. Сегодня все было совершено иначе. Я чувствовала себя так, как будто печаль опустилась на все вокруг. Я вспомнила, как Ошо сказал: «Когда ты печальна, наслаждайся также и печалью». Это звучит просто, на практике же невозможно. Я страдаю от печали. Я посмотрела вокруг и почувствовала, что просто тону в океане печали.
Я не знаю, когда сон завладел мной, но только когда я проснулась и посмотрела на часы, заметила, что спала два часа, и что нечто чудесное произошло со мной во сне. Я чувствовала себя очень свежей и снова полной энергии. Вся печаль исчезла. Вместо нее во мне все было спокойным и радостным. Произошло какое-то очищение. Я поняла, что являюсь независимой личностью, и что мне надлежит играть свою роль в этой великой драме, руководствуясь моим собственным пониманием. Теперь пришло время делиться с друзьями всем, чему я научилась от Ошо. Он дал мне так много, что теперь мне нужно это переварить. Я помню, как Ошо сказал: «Маленький росток не вырастет под тенью большого дерева». Я чувствовала себя благодарной и поблагодарила Ошо за то, что он велел мне уехать.

Я продолжала жить пять лет в своем доме в Бомбее вместе с моим отцом и старой бабушкой. Я продолжала работать и уезжала в Пуну почти каждые выходные. Когда представлялась возможность, я брала отпуск на месяц или меньше, чтобы пожить в Пуне. Я с удивлением смот-рела, как люди со всего мира приезжают в Пуну и получают посвящение в саньясу. Предсказанное Ошо будущее начинает сбываться. В Бомбее он сказал: «Тысячи находятся на пути ко мне».
Ошо проводит беседы каждое утро, один месяц на хинди, один месяц на английском. Каждый вечер он встречается с людьми, чтобы ответить на личные вопросы и посвящает других в саньясу, давая им новые имена и малы.
Множество медитационных центров открыты саньясинами по всему миру.
Его слова столь же быстро распространяются и в Бомбее. Единственное, что приносит мне удовольствие - это знакомить все больше и больше людей с Ошо. Когда я начинаю говорить об ОШО с новыми людьми, я понимаю, что какая-то неведомая энергия использует меня как медиума.
Я говорю такие вещи, о которых никогда даже не думала и которые я сама слышу впервые.
Аудиокассеты с записью бесед Ошо поступают в Бомбей каждый день вслед за беседами, и группы людей слушают их в разных местах. Я с благодарностью замечаю, что я больше не привязана физически к Ошо. Связь с Ошо стала глубже этого. В моих медитациях я чувствую его присутствие вокруг себя. Почти всегда, когда я приезжаю в Пуну, у меня бывает возможность встретиться с ним на вечерних даршанах. На одном из таких даршанов он сказал мне, что я должна остаться в Бомбее еще на один год.
Я присматриваю за бабушкой, которая прикована к постели. Услышав слова Ошо, я поняла, что, возможно, моя бабушка проживет еще год, и я должна побыть с ней, чтобы закончить связывающую меня с ней прошлую карму. Моя собственная мать умерла, когда мне было шесть лет, и моя бабушка заботилась обо мне все эти годы с большой любовью. Она никогда не навязывала мне свои представления. Ради любви она давала мне полную свободу быть собой, не вкладывая мне в ум никакие идеологии. Я могу сказать, что выросла диким ребенком, делая все по-своему. Мое сердце полно благодарности и любви к ней. Я не могу оставить ее в таком положении, чего бы это мне не стоило, иначе я всю жизнь буду чувствовать себя виноватой, если убегу из этой ситуации. Пять лет назад, когда Ошо сказал мне оставаться в этом доме, это не было понятно мне, но Ошо может глядеть сквозь нас и видеть то, о чем мы даже не подозреваем.
К моему изумлению, бабушка умерла через одиннадцать месяцев. После ее смерти я пробыла еще месяц в Бомбее и затем приехала в Пуну на праздник дня просветления Ошо. Я рассказала Лакшми о смерти моей бабушки, а затем я получила сообщение от Ошо, что мне больше не нужно никуда уезжать. Мое сердце затанцевало от радости. Было чувство, как будто бы кто-то открыл дверцу клетки, и я снова могу лететь в открытое небо. Наконец пришло мое время, и я останусь здесь, с моим мастером.

Я продолжаю жить в Пуне и чувствую себя счастливой, сидя каждое утро на беседах в присутствии Ошо. Коммуна вокруг Ошо разрослась сверх моего воображения. Она превратилась в особенный маленький мир. Она вобрала в себя людей со всего мира. Просто невероятно, что сотни людей живут и работают в такой гармонии. Никого не волнует, какой ты национальности, и какой религии. Какая-то невидимая нить любви к Ошо создала эту гирлянду цветов вокруг него.
Через несколько дней я встретилась с Ошо на вечернем даршане, и он подарил мне великолепную ручку «Паркер» и попросил меня помочь в бухгалтерии. Я уже проработала двадцать лет во внешнем мире, занимаясь бумагами, и я устала от этого. Я сказала о своем нежелании работать с бумагами. Он рассмеялся и сказал: «Здесь все будет иначе. Просто играя с цифрами, ты можешь иметь переживание нуля. Не принимай это серьезно». Он рассказал о трех «М»: математике, музыке и медитации. Я слушала его, широко раскрыв глаза, глядя на него. Я никогда не думала, что музыка и медитация как-то связаны с математикой. Я слышала, как он сказал: «математика - это голова, музыка - это сердце, а медитация - это существо. Когда все три приходят в гармонию, все превращается в игру».
Когда я склонилась, чтобы коснуться его ног, он положил свою руку мне на голову, сказав: «Очень хорошо, Джиоти». Я поднялась и вернулась на прежнее место, совершенно расслабленная и готовая играть в цифры в бухгалтерии.

Мне очень понравилась моя работа. Здесь, в коммуне, все совершенно иначе, чем во внешнем мире. Здесь нет иерархии. Саньясины играют свои роли с любовью и огромной заботой о своих коллегах. Утренние беседы как настоящее тонизирующее средство для меня, дающее мне силу духа на целый день, я почти не задаю в эти дни никаких воп¬росов. В действительности еще до того, как я задам вопрос, ответ уже приходит, Я чувствую, что глаза Ошо работают как рентгеновские лучи, глубоко проникая в нашу психику, и в особенности на закрытых даршанах. От него невозможно ничего скрыть. Каждый вечер пятьдесят-шестьдесят саньясинов назначают с ним встречу. В шесть вечера саньясины начинают по очереди подходить к воротам дома «Лао Цзы». Лао Цзы - это название, которое дал Ошо дому номер 33, где он проживает.
Каждый должен пройти мимо двух саньясинов, которые очень чувствительны ко всевозможным запахам. Если кого-то не пропустят из-за запаха, никто не обижается, потому что они знают, что у Ошо аллергия на запахи. Для этого принимаются все меры. Если человека пропускают, он может пройти и присесть на любую из стоящих там скамеек. К 6.45 вечера, когда всех пропустят, вся группа медленно направляется по дорожке, которая ведет в аудиторию Чжуан Цзы. В этой аудитории мраморный пол, достаточно высокий потолок, который чудесным образом подсвечивается несколькими круглыми люстрами, висящими по краям. Стен не было, вокруг стояли высокие деревья, и казалось, что это часть сада.
В 7 часов все уже сидят. Затем Ошо выходит из двери, которая открывается в аудиторию, приветствует всех сложенными ладонями и садится на свое кресло. В аудитории полная тишина, лишь звук сверчков на деревьях. Музыка из Будд-зала обогащает тишину еще больше. Вся атмосфера настолько магична, что если и есть какой-то рай, то это здесь. Затем один за одним людей вызывают, чтобы сесть перед Ошо.
На одном из этих даршанов Ошо спросил меня скучаю ли я по Бомбею. Я ответила ему: «Ошо, здесь я скучаю по самому океану». Он сказал: «Смотри мне в глаза и ты увидишь там океан». Я уставилась ему в глаза, которые он держал открытыми, ни раза не мигнув Я видела в его глазах глубину океана и нечто большее. Они влажные и полные света, который излучали его любовь и сострадание
После этого даршана я купила фотографию Ошо с открытыми глазами и утром смотрела в них несколько минут, чтобы утолить мою жажду океана.

По прошествии пятнадцати дней я назначила встречу с зубным врачом, чтобы вытащить мой зуб мудрости, который больно врезался в мою щеку. Тем временем я пошла на энергетический даршан с Ошо. Ошо начал давать энергетические даршаны для саньясинов, которые работают в коммуне. Эта техника, во время которой мастер касается третьего глаза ученика, передавая свою энергию. Меня вызвали. Ошо улыбнулся мне. Я поклонилась ему и села на пол с закрытыми глазами. Он взял меня за подбородок своей левой рукой и большим пальцем своей правой руки он надавил на мой третий глаз. Мой рот широко открылся, и мое мышление остановилось. Я чувствовала поток его энергии, устремившейся в мой третий глаз. Когда он убрал руки, я вернулась на свое место, шатаясь как пьяница.
Когда даршан закончился, я вышла из дома Лао Цзы и почувствовала что-то странное в своем рту. Я не поверила своим глазам, когда зуб мудрости оказался в моей руке. Никакой боли не было, никаких следов крови. Что за чудо?
На следующий день я попросила зубного врача отменить встречу и рассказала ему о том, что произошло. Будучи учеником Ошо, зубной врач с любовью попросил меня передать Ошо, что ему не следует вмешиваться в его бизнес, иначе он подаст на него в суд!

Ошо говорит на хинди в Будда-холле, который заполнен саньясинами и несколькими посетителями, которым позволили сесть в конце холла, как обычно, я слушаю его с закрытыми глазами. Внезапно раздался звук падения какого-то металлического предмета около подиума. Ошо остановился, я открыла глаза и осмотрелась вокруг. Некоторое время я не могла понять, что происходит. Я увидела, как несколько саньясинов держат человека, который пытается пробраться к подиуму и кричит что-то Ошо. Ошо спокойно отвечал саньясинам: «Не делайте ничего. Просто выведите его отсюда». Несколько минут стояла тишина. Человека увели, и Ошо продолжал беседу, как будто ничего не произошло. Позже я узнала, что этот человек пытался убить Ошо, кинув в него нож, который упал около подиума, никого не задев. Через несколько дней мы узнали, что это был заговор политиков и священников, чтобы убрать Ошо. Человек, который пытался убить Ошо, был освобожден судом без всякого наказания, и дело было закрыто.
Ошо продолжал свои беседы каждый день как обычно. Он самый бесстрашный и отважный человек из всех, которых я встречала. Несомненно, что он уже пришел к своему источнику вечной жизни, но мы, которые любим его, хотим заботиться о его теле, которое настолько ценно для нас. Скоро были установлены металлодетекторы на входе в Будда-холл. Каждый, кто входит в Будда-холл, должен пройти через них.
Присутствие в Пуне саньясинов вызывало гнев у людей вокруг, которые пытались помешать нам любыми способами. Становилось трудно ходить в одиночестве по улицам вечером. Несколько женщин-саньясинов были изнасилованы так называемыми джентльменами, которые бродят по улицам с намерением кого-нибудь ограбить или изнасиловать.
С другой стороны, все больше и больше людей прибывает каждый день, присоединяясь к нашему каравану. Нам уже не хватает места. Ошо предложил найти более просторное место для коммуны, которое должно быть в отдалении, где мы могли бы жить в покое, не раздражая горожан. Все политики и люди, имеющие какую-либо власть, кажется, против Ошо, потому что он стягивает с них фальшивые маски и отражает их безобразные лица, спрятанные за этими масками.
Из-за всех этих препятствий со стороны этих людей Ма Лакшми отправилась на поиски более просторного места для новой коммуны.

Ошо провел свою последнюю беседу 24 марта 1981 года и с 25 марта перестал выходить. Его поясница начала болеть, и появились какие-то проблемы со спинным мозгом. Никакое лечение, кажется, не помогало. Ему нужен был полный отдых.
Саньясины начали обновлять дорожку, которая ведет на подиум. Дорожку нужно было поднять до уровня подиума, чтобы для Ошо было проще пройти на подиум, пройдя несколько шагов вместо того, чтобы залезать на него.
15 мая 1981 года Ошо начал выходить и молча сидеть в Будда-холле. По индийской традиции это называется сатсанг, что означает молчаливо сидеть в присутствии Мастера. Для меня это уникальное переживание. С интервалами саньясины играют музыку, которая еще больше углубляет тишину.
Сатсанги продолжались весь месяц. Все работы в коммуне продолжались как обычно. Затем, 31 мая 1981 года, в 12.30 я вышла из офиса на обед и увидела, как саньясины обнимают друг друга, многие плачут, некоторые смеются, некоторые стоят с закрытыми глазами. Я поинтересовалась и узнала, что Ошо только что уехал в Бомбей, и оттуда полетит в соединенные Штаты на лечение. Его отъезд хранился в тайне ото всех нас ради его безопасности. Я села в углу и не могла остановить слез. Я тихо плакала, пока мое сердце не получило удовлетворения. Я утешала себя, думая, что он скоро вернется.
Через несколько дней саньясины начали уезжать из коммуны. Я приехала в свой дом в Бомбее, чтобы встретиться с отцом. Он спросил меня, не сожалею ли я о том, что бросила работу и уехала. Я сказала ему: «Я бы сожалела, если бы продолжала работать и не уехала в Пуну». Этот год в Пуне был самым дорогим в моей жизни. Ошо так много дал мне за этот год, я совершенно удовлетворена и благодарна ему за то, что он позвал меня в нужное время.

Через полтора года мне удалось посетить Ошо в Раджнишпураме (Америка), где строилась новая коммуна. Ошо молчал и выходил только в полдень, чтобы объехать коммуну. Я увидела его проезжающим мимо меня, когда стояла в одну линию вместе с другими саньясинами на обочине дороги. Всего лишь мельком увидеть его было достаточно для меня. Он передал мне одну из своих шапочек как подарок, но мы никогда не встречались физически.
Моя следующая встреча с Ошо была в Манали (Индия) в декабре 1985 года, когда он вернулся из Америки. Он остановился в прекрасном отеле окруженном грядой гор, покрытых снегом. С другой стороны отеля была река, бегущая со всем своим величием, напевающая музыку текущей воды. Манали известен как долина богов. Сама атмосфера питает. Ошо выглядел вполне здоровым и счастливым. В 10.30 утра, когда я вошла в его комнату с несколькими друзьями, он сидел на диване, и мы все сели вокруг него на полу, покрытом ковром. Все эти годы которые прошли без него, просто унеслись прочь в один момент. Он рассказал нам свою историю о том, как побывал в американских тюрьмах которая отразилась прямо в моем пупочном центре. Я чувствовала на себе всю боль, через которую он прошел, и слезы тихо потекли из моих глаз.
Программа на будущее для Ошо еще не совсем ясна. Только несколько саньясинов, которые заботятся о нем, остались с ним, другим разрешается его посещать, но возвращаться затем обратно. Ошо попросил нас отправиться в коммуну в Пуне и помочь там. Он встал и ушел в ванную. Мы все вышли из его комнаты с тяжелыми сердцами и уехали из Манали через три дня, и разъехались в разные стороны.

Я приехала в Пуну в конце декабря 1985 года и снова начала помогать в бухгалтерии в коммуне. Остались только пятьдесят-шестьдесят саньясинов, и все место кажется опустевшим. Через пару недель мы услышали новости, что Ошо уехал из Манали и отправился в Непал. Многие саньясины из Индии поехали в Непал встретиться с ним. Каким-то образом я почувствовала, что приехать к нему физически, где бы он ни был, для меня невозможно.
За все эти годы физической разлуки я, наконец, научилась быть связанной с ним в молчаливые минуты моих медитаций. Боли от разлуки больше не было. Мы узнали, что он остановился в отеле в Непале и беседует каждое утро и каждый вечер в конференц-зале в том же отеле. Кто-то из официальных лиц в Непале заинтересован в том, чтобы Ошо там остался. Затем, примерно через полтора месяца, мы услышали новости, что Ошо отправился в Грецию, и что он продолжит оттуда свое кругосветное путешествие. Эти новости были настоящим ударом для меня. Я почувствовала, что уже никогда не смогу увидеть его в этой жизни.
Каждое утро я просматривала газеты в поисках новостей о нем. Через пару недель я прочитала в новостях, что Ошо был арестован и депортирован оттуда. Я очень расстроилась и во время своих медитаций молилась, чтобы он вернулся в Индию. Запад, кажется, не готов пере¬варить то, что несет этот непримиримый человек. После этого случая новости были одни и те же. Ему не разрешали посещать страны. Однажды, к своему облегчению, мы прочитали, что Ошо разрешили посетить Уругвай. Ошо остановился там на несколько месяцев, а затем должен был уехать, чтобы продолжить свое путешествие.
Однажды вечером, когда я лежала на кровати, я почувствовала, что совершенно истощена, и что мне нужен большой отпуск. Я уехала из коммуны в Пуне и поехала на север в горы. Каждое утро я просматривала газеты, чтобы найти что-нибудь о бесконечном путешествии Ошо на своем реактивном самолете. После того как он уехал с Ямайки, новостей в газетах не было. Я наслаждалась отпуском на берегах реки Ганг, ходила в горы, поднималась в Гомукх, где начинается Ганг. Я вернулась в Бомбей в середине июля очень свежая и полная энергии.

Утром, 31 июля 1986 года Ошо прибыл в Бомбей. Свами Сурадж Пракаш приготовил для Ошо прекрасный дом, который он назвал «Сумила», расположенный около пляжа Джугу. Для Ошо он отвел первый этаж до тех пор, пока не будет найдено другое место для него. Известие о прибытии Ошо держалось в секрете ради безопасности, и только восемь-десять саньясинов знали об этом. Четверо из них отпра¬вились в аэропорт, чтобы его встретить, а четверо остались в Сумиле.
После продолжительного ожидания машина с Ошо подъехала к Сумиле около 10.30 утра. Он сидел на заднем сидении вместе с Ма Нилам. Меня переполнила радость, когда я открыла дверцу его машины и тем самым приветствовала его в Индии. Открыв дверцу, я встала в стороне со сложенными ладонями. Он медленно и мягко вышел из машины, и, похлопав меня по руке, сказал: «Привет, Джиоти». Он выглядел очень хрупким. Я глядела на него некоторое время, не способная что-либо сказать. Он повернулся и пошел в сторону дома. Откуда-то появились журналисты и защелкали фотоаппараты. Я шла за ним и увидела, насколько худым и слабым стало его тело. После обеда ему нужно было отдохнуть, и Нилам сообщила, что он ждет нас в три часа. Каким-то образом известие о его прибытии стало распространяться, и в три часа большая гостиная на первом этаже была переполнена любящими его.
Ошо вышел в своей белой робе, без шапочки. Он выглядел очень свежим и сияющим, поприветствовал всех и сел в кресло. Атмосфера была очень светлой. Произошло нечто невероятное. Было много смеха. Ошо сидел среди нас после многих лет разлуки. Казалось, что старые бомбейские дни вернулись назад.
Со следующего дня Ошо начал проводить беседы каждое утро и каждый вечер. Утром он беседовал с прессой о своем кругосветном путешествии и, в основном, о бесправии в американском правительстве.
Утром в течение десяти дней он говорил на хинди, отвечая на наши вопросы. Скоро стали прибывать саньясины со всего мира. В Сумиле количество сидячих мест было ограничено. Был приготовлен зал, где люди могли смотреть видео каждый день.
Шестнадцатого августа 1986 года началась новая серия бесед на английском под названием «Упанишады Раджниша». Ошо отвечал на наши вопросы, в основном касающиеся взаимоотношений мастера и ученика. Эти серии бесед были одними из самых лучших для меня. Он впервые раскрыл множество секретов во взаимоотношениях мастера и ученика.

Эти дни в Сумиле были еще одним драгоценным подарком для меня. Я мыла комнату и ванную Ошо каждый день. Ванная имела раздвижную дверь, и я закрывала ее, когда мыла. Однажды днем я мыла пол в ванной мыльной водой, спиной к двери. Я услышала, как кто-то медленно открывает дверь. Я обернулась и с удивлением обнаружила, что там стоит Ошо. Он поднял палец, как ребенок в школе, и сказал: «Джиоти, одну минутку». Ему нужно было в туалет. Мой ум остановился. Я посмотрела вокруг - пол был мокрый, в мыльной воде, и спонтанно спросила его: «Ошо, ты можешь подождать две минуты?» Он улыбнулся и, согласившись жестом руки, вернулся в свою комнату. Я заспешила и вытерла пол настолько быстро, насколько могла. Я убрала ведра и принадлежности для мытья полов и направилась к его комнате. Он сидел в кресле с закрытыми глазами. Я сомневалась, стоит ли его тревожить, но подумала, что он, наверное, ждет моего сигнала и прошептала: «Ошо!» Он открыл глаза и поднялся с кресла. Я встала у стены. Когда он прошел мимо меня, как свежий ветерок, он сказал: «Джиоти, я вернусь через минуту».
Мое сердце забилось, как будто бы я была с ним на энергетическом даршане. Я не могла больше стоять и вышла, чтобы присесть. Через некоторое время мой ум стал бранить меня за то, что я заставила Ошо ждать. Во время моей медитации вечером мое сердце ныло, и я просила Ошо простить меня за мое бессознательное поведение. На следующее утро Ошо послал мне в подарок свой платок. Я взяла платок, села и приложила его к сердцу, и почувствовала его бесконечную безусловную любовь. Благодарю тебя, возлюбленный мастер, за освобождение меня от вины своим любящим жестом.

Несколькими днями позже, в полдень, я выходила из ванной, закончив уборку, как вдруг что-то хлопнуло. Я не могла понять, что произошло. Я заглянула в комнату Ошо - он сидел с закрытыми глазами в своем кресле, как будто ничего не произошло. В растерянности я вернулась в ванную и была шокирована, когда увидела осколки стекла по всему полу и в ванне. Лампочка с потолка упала вниз и разбила стеклянную полку. Я вышла, чтобы найти кого-нибудь помочь мне убрать все это побыстрее, потому что почти пришло время для Ошо принимать послеобеденный душ.
Когда я собирала осколки стекла на полу, я подумала: «Что за чудо! Если бы лампочка упала на две или три секунды раньше, она бы упала мне на голову».

Я потеряла свою малу, которую мне дал Ошо, и должна была попросить сделать мне новую. В тот день, когда я получила новую малу, я взяла ее с собой в сумочке, отправляясь в Сумилу. Мое сердце жаждало дать ее Ошо, чтобы он снова мог повесить ее мне на шею. Я никому об этом не говорила, но каким-то образом мой мастер об этом узнал. После обеда из комнаты Ошо вышла Нилам и сказала: «Ошо спрашивает, хочет ли кто-нибудь с ним поговорить». Я просто подпрыгнула от радости и подняла обе свои руки. Было еще двое человек, которые выразили свое желание поговорить с Ошо.

На фото Ма Йога Нилам

В три часа мы все, вместе с Нилам, вошли в комнату Ошо. Он сидел в своем кресле и встретил нас широкой улыбкой. Мы все сели вокруг него на полу. Он говорил с каждым из нас лично. Когда он поговорил со всеми, я вытащила свою новую малу и протянула ее ему. Он спросил меня: «Что случилось с твоей старой малой?» Я сказала ему: «Кто-то украл ее из моей комнаты». Он задумался и затем попросил меня сесть ближе. Я придвинулась ближе к его креслу и закрыла глаза. Когда он повесил малу мне на шею, моя голова склонилась, и он положил на нее свою руку. Мое мышление остановилось от его чудесного прикосновения. Я почувствовала тепло от его руки и его благословение, проливающееся на меня в тишине.

Тело Ошо в плохом состоянии и ему пришлось прекратить беседовать на несколько дней. Тем временем друзья из Бомбея искали для него новое место. Присутствие Ошо подобно магнетическому горящему факелу. Искателей истины притягивает к нему, где бы он ни был. Каждый день все больше и больше саньясинов приезжает с Запада. Прошло уже пять месяцев, как он живет в Сумиле. Соседи очень раздражены его присутствием и увеличивающимся наплывом посетителей. Однажды утром мы узнали, что Ошо через пару дней переезжает в Пуну. Мы стали паковать свои вещи и были очень счастливы, что переезжаем в Пуну вместе с ним.
Третьего января 1987 года ранним утром Ошо приехал в Пуну после отдыха в несколько дней. Он снова начал говорить в аудитории
Чжуан-Цзы, каждое утро и каждый вечер. Его тело теперь выглядело до¬статочно сильным, а его голос огненным, как в былые дни.
Когда были беседы о Заратустре, он танцевал с нами, когда входил, и когда уходил. Чувствовалась, что это энергия играет между мастером и учениками. Все место снова вибрировало от его энергии. Но это продолжалось недолго. У Ошо заболели плечи, а также заболело ухо. И снова он прекратил выходить. Врач, специалист по ушным заболеваниям, который лечил Ошо, был в растерянности, когда обнаружил, что все, что он делал, не принесло никакого результата. Тогда образец крови Ошо повезли на Запад, на исследование, которое показало, что он был отравлен в американских тюрьмах.
Его глаза становились слабее каждый день, так что он не мог терпеть яркий свет. Через много дней он все же стал выходить в Будда-холл, но в темных очках. Для меня он в очках был еще более прекрасен, но мне не хватало его прекрасных океанических глаз.
Я ответила, что тело Ошо увядает с каждым днем: он теряет вес и становится слабее. Ему пришлось прекращать беседы снова и снова из-за своего плохого здоровья. Позже Ошо не стал ни с кем больше встречаться, кроме своей помощницы и доктора. С того дня я больше не видела Ошо физически. Теперь связь с Ошо перешла на некий более глубокий уровень. У меня было неопределенное чувство, что Ошо не будет с нами еще очень долгое время. Я была шокирована, когда Ошо послал нам сообщение, чтобы в Будда-холле мы одевали белые робы. По индийской традиции люди собираются в белых одеждах только тогда, когда кто-то умирает. У меня был еще один шок, когда я увидела, как все здания в коммуне красят в черный цвет.
В своих последних беседах о дзен Ошо делал ударение только на медитации. После каждой беседы он вел нас глубже и глубже в медитацию. Я чувствовала, что Ошо наносит последние штрихи на свою картину.
В апреле 1989 года Ошо снова прекратил говорить. Он выходил в Будда-зал на 20 минут, чтобы посидеть с нами в молчании. Он выглядел еще более хрупким. И все же, когда он выходил и уходил, он здоровался с каждым человеком сложенными вместе ладонями, передвигаясь медленно по подиуму по всем направлениям. Иногда я чувствовала, что его ноги подкашиваются, и мое сердце хотело кричать: «Ошо, пожалуйста, зачем все это! Не мучай так сильно свое тело». Но он не прекращал. Он продолжал и продолжал выходить каждый день, делая то, что он считал нужным.

9 декабря 1989 года я была поражена, услышав о смерти Нирвано. Я помню, как в одной из своих ранних бесед Ошо сказал, что когда мастер уходит из тела, те, кто глубоко связаны с ним, не смогут жить, а также он упоминал Нирвано, как одного из таких людей. Я беспокоилась, повлияла ли смерть Нирвано каким-либо образом на тело Ошо.
11 декабря 1989 года на день рождения Ошо я чувствовала себя очень печальной, так что не послала ему даже цветов. На вечернем даршане, когда Ошо ходил по подиуму, приветствуя всех, мое сердце разрывалось от боли. Когда он посмотрел на меня, слезы потекли из моих глаз как подарок ему на день рождения. Во время сатсанга я почувствовала, что Ошо прекращает наполнять нас своей энергией и готовится к тому, чтобы нас покинуть. Мой ум оттолкнул это чувство, сказав: «Нет, Нет, он не покинет нас так быстро».
Однажды вечером врач Ошо объявил в Будда-холле, что во время сатсанга кто-то в зале читал мантры, посылая негативную энергию на Ошо, и это воздействовала на пупочный центр Ошо. Он попросил прекратить это делать. Через пару дней было объявлено, что снова тот же человек пытается причинить Ошо вред намеренно, используя черную магию. Ошо передал, что может вернуть все это назад этому человеку, но это не его путь. Его сострадание не позволит ему заниматься такими вещами.
Так как тело Ошо - самая драгоценная вещь для нас, мы, его саньясины, попытались выяснить, кто этим занимается. Мы меняли места на несколько дней, но все было напрасно. Чтение мантр продолжалось, но, несмотря на это Ошо продолжал выходить в Будда-холл.
Однажды вечером я увидела, как кто-то сел на мое обычное место. Я сказала ему об этом, и он заявил, что сегодня все иначе. Все индийцы садятся с этой стороны, и я могу выбрать себе любое место. Затем он сообщил, что во время сатсанга мы должны сидеть с открытыми глазами. Времени на обсуждение было не очень много, и я села в четвертом ряду с правой стороны от Ошо под углом 45 градусов, как всегда.
Ошо вышел на подиум Будда-зала. Играла музыка, и его лицо было таким проницательным и сияющим. Очень медленно он прошел вокруг со сложенными ладонями, сел в кресло и закрыл глаза. Я глядела на него широко раскрытыми глазами. Его лицо излучало свет. Через несколько минут музыка остановилась и воцарилась полная тишина. Ошо медленно открыл глаза и стал смотреть на своих потенциальных медитирующих Будд, поворачивая свою голову. Когда он повернулся в мою сторону, мои глаза мгновенно встретились с его глазами. Я просто замерла. Волна страха прокатилась по всему моему телу, и оно начало дрожать. Ошо продолжал глядеть в мои глаза. Мой ум совершенно опустел, осталось лишь это осознание - что он смотрит мне в глаза. Я не могу сказать, как долго это продолжалось, может быть, пару минут, но это было как вечность. Мои глаза закрылись сами по себе, и я утонула в глубокой тишине внутри меня. Когда я открыла глаза, Ошо уже покинул подиум, и Будда-зал был почти пустой. Я не могла больше думать. Каким-то образом я поднялась и заставила свое тело пойти в мою комнату и лечь на кровать, не понимая, что произошло.
Я внезапно заплакала, как маленький ребенок, который все потерял и остался где-то совершенно один. Я плакала и плакала, а затем заснула.
Утром я проснулась очень свежая и свободная. Я приготовила утренний чай и, когда потягивала чай с закрытыми глазами, я поняла, что беременна пустотой, о которой я должна заботиться.

17 января 1990 года я отправилась в Бомбей, чтобы подписать некоторые документы в нотариальной конторе. По какой-то причине бумаги не были готовы, и я назначила встречу на 20 января. Я решила вернуться в Пуну 18 января рано утром.
17 января вечером я пошла встретиться с моими друзьями в медитационном центре. Когда я сказала им, что я приеду снова 20 января, они предложили остаться у них. Я отказалась от их предложения, сказав: «Состояние Ошо очень ненадежно. Он может уйти из тела в любой момент. Я не хочу отлучаться на два дня».
18 января утром я поехала в бомбейский аэропорт, чтобы полететь в Пуну. Там я также увидела несколько саньясинов, которые только что прибыли с Запада. Они спросили о здоровье Ошо, и я ответила им: «Здоровье достаточно хорошее, и он выходит в Будда-холл каждый вечер на сатсанг». Они были очень рады слышать это и очень обрадовались, что они смогут увидеть его вечером.
Когда мы приехали в Пуну, мы узнали, что 17 января Ошо просто вышел в Будда-холл, поприветствовал всех и ушел. Он даже не садился для сатсанга и выглядел очень слабым. Вечером 18 января он даже не вышел из своей комнаты и сообщил, что будет медитировать с нами, сидя в своей комнате.
19 января 1990 года все занятия в коммуне проходили, как обычно. Физическое отсутствие Ошо в Будда-холле не было чем-то новым. Он уже приучил нас к этому за последний год.
Но в 5.30 вечера Ма Нилам плача пришла в комнату Матаджи, обрушив на нас новость, что Ошо оставил тело. Пару минут я просто смотрела на Нилам пустыми глазами, не понимая, что она говорит. Нилам была вся в слезах, когда я ее обняла. Я поняла, что в действительности произошло. Белый лебедь уплыл прочь в безбрежное голубое небо, не оставив за собой никаких следов.
Тело Ошо было принесено в Будда-холл на несколько минут, а затем было унесено на погребальный костер, где тысячи саньясинов пели и танцевали. Великая энергия освободилась, и те, кто любят его, отпразднуют эти редкие, драгоценные минуты, утопая в этой энергии.
На погребальном костре я стояла прямо перед ним, наблюдая, как тело моего возлюбленного мастера исчезло в пламени за несколько часов.

3 Тоска по физическому труду угнетала Давыдова. Все его здоровое, сильное тело жадно просило работы, такой работы, от которой к вечеру в тяжелом и сладком изнеможении ныли бы все мускулы, а ночью вместе с желанным отдыхом немедля бы приходил и легкий, без сновидений сон. Однажды Давыдов зашел в кузницу проверить, как подвигается ремонт обобществленных лобогреек. Кисло-горький запах раскаленного железа и жженого угля, певучий звон наковальни и старчески хриплые, жалующиеся вздохи древнего меха повергли его в трепет. Несколько минут он молча стоял в полутемной кузнице, блаженно закрыв глаза, с наслаждением вдыхая знакомые с детства, до боли знакомые запахи, а потом не выдержал искушения и взялся за молот... Два дня он проработал от зари до зари, не выходя из кузницы. Обед ему приносила хозяйка. Но какая же это к черту работа, когда через каждые полчаса человека отрывают от дела, синея, стынет в клещах поковка, ворчит старый кузнец Сидорович и мальчишка-горновой откровенно ухмыляется, следя, как уставшая от напряжения рука Давыдова, то и дело роняя на земляной пол карандаш, вместо разборчивых бука выводит на очередной деловой бумажке какие-то несуразные, ползущие вкривь и вкось каракули. Плюнул Давыдов на такие условия труда и, чтобы не быть помехой Сидоровичу, ругаясь про себя, как матерый боцман, ушел из кузницы; мрачный, злой, засел в правлении колхоза. По сути, целые дни он тратил на разрешение обыденных, но необходимых хозяйственных вопросов: на проверку составляемых счетоводом отчетов и бесчисленных сводок, на выслушивание бригадирских докладов, на разбор различных заявлений колхозников, на производственные совещания - словом, на все то, без чего немыслимо существование большого коллективного хозяйства и что в работе менее всего удовлетворяло Давыдова. Он стал плохо спать по ночам, утром просыпался с неизменной головной болью, питался кое-как и когда придется, и до вечера не покидало его ощущение незнакомого прежде, непонятного недомогания. Как-то незаметно для себя самого Давыдов чуточку опустился, в характере его появилась никогда ранее несвойственная ему раздражительность, да и внешне выглядел он далеко не таким молодцеватым и упитанным, как в первые дни после приезда в Гремячий Лог. А тут еще эта Лушка Нагульнова и постоянные мысли о ней, всякие мысли... Не в добрый час перешла ему окаянная бабенка дорогу! Всматриваясь насмешливо прищуренными глазами в осунувшееся лицо Давыдова, Разметнов как-то сказал: - Все худеешь, Сем-а? Ты с виду сейчас как старый бык после плохой зимовки: скоро на ходу будешь ложиться, и весь ты какой-то облезлый стал, куршивый... Линяешь, что ли? А ты поменьше на наших девок заглядывайся и особенно - на разведенных жен. Тебе это дело для здоровья ужасно вредное... - Иди ты к черту со своими дурацкими советами! - А ты не злись. Ведь я же любя советую. - Вечно ты придумываешь всякие глупости, факт! Давыдов багровел медленно, но густо. Не в силах преодолеть смущение, он нескладно заговорил о чем-то постороннем. Однако Разметнов не унимался: - Это тебя во флоте или на заводе научили так краснеть: не то чтобы одним лицом, но и всей шеей? А может, ты и всем туловом краснеешь? Сыми рубаху, я погляжу! Только завидев недобрые искорки в помутневших глазах Давыдова, Разметнов круто изменил направление разговора, скучающе позевывая, заговорил о покосе, смотрел из-под полуопущенных век с притворной сонливостью, - но шельмоватую улыбку то ли не мог, то ли попросту не хотел спрятать под белесыми усами. Догадывался Разметнов об отношениях Давыдова и Лушки или знал об этом? Скорее всего, что знал. Ну, разумеется, знал! Да и как можно было сохранить эти отношения в тайне, если беззастенчивая Лушка не только не хотела их скрывать, а даже нарочно выставляла напоказ дешевенькому самолюбию Лушки, очевидно, льстило то обстоятельство, что она - отвергнутая жена секретаря партячейки - прислонилась не к рядовому колхознику, а к самому председателю колхоза, и ее не оттолкнули. Несколько раз она выходила из правления колхоза вместе с Давыдовым, вопреки суровым хуторским обычаям брала его под руку и даже слегка прижималась плечом. Давыдов затравленно озирался, боясь увидеть Макара, но руки не отнимал, приноравливаясь к Лушкиной поступи, шагал мелко, как стреноженный конь, и почему-то часто спотыкался на ровном... Нахальные хуторские ребятишки - жестокий бич влюбленных - бежали следом, всячески кривляясь, выкрикивали тонкими голосами: Из кислого теста Жених и невеста! Они бешено изощрялись, без конца варьируя свое нелепое двустишие, и пока мокрый от пота Давыдов проходил с Лушкой два квартала, кляня в душе ребятишек, Лушку и свою слабохарактерность, "кислое тесто" последовательно превращалось в крутое, пресное, сдобное, сладкое и так далее. В конце концов терпение Давыдова иссякало: он мягко разжимал смуглые Лушкины пальцы, крепко вцепившившиеся в его локоть, говорил: "Извини, мне некогда, надо спешить", - и уходил вперед крупными шагами. Но не так-то просто было отделаться от преследования назойливых ребят. Они разделялись на две партии: одна оставалась изводить Лушку, другая упорно сопровождала Давыдова. Было лишь одно верное средство избавиться от преследования. Давыдов подходил к ближайшему плетню, делал вид, что выламывает хворостину, и тотчас же ребят словно ветром сдувало. Только тогда председатель колхоза оставался полновластным хозяином улицы и ее окрестностей... Не так давно, в глухую полночь, Давыдов и Лушка в упор наткнулись на сторожа ветряной мельницы, находившейся далеко в степи, за хутором. Сторож - престарелый колхозник Вершинин - лежал, укрывшись зипуном, под курганчиком старой сурчиной норы. Завидев идущую прямо на него пару, он неожиданно поднялся во весь рост, по-военному строго окликнул: - Стой! Кто идет? - и взял на изготовку старенькое, к тому же еще не заряженное ружье. - Свои. Это я, Вершинин! - неохотно отозвался Давыдов. Он круто повернул назад, увлекая за собой Лушку, но Вершинин догнал их, умоляюще говоря: - Не будет ли у вас, товарищ Давыдов, табачку хучь на одну завертку? Чисто пропадаю не куря, уши попухли! Лушка не отвернулась, не отошла в сторону, не закрыла лица платком. Спокойно смотрела она, как торопливо отсыпает Давыдов табак из кисета, так же спокойно сказала: - Пошли, Сема. А ты, дядя Николай, лучше воров стереги, а не тех, кто по степи любовь пасет. Не одни злые люди ночью гуляют... Дядя Николай коротко хохотнул, фамильярно похлопал Лушку по плечу: - Да ить, милая Луша... ночное дело - темное: кто - любовь пасет, а кто - чужое несет. Мое дели сторожевое, окликать каждого, охранять ветряк, потому что в нем колхозный хлеб, а не кизяки. Ну, спасибо за табачок. Счастливо вам! Желаю удачи... - На кой черт ты ввязываешься в разговоры. Отошла бы в сторону, может, он и не узнал бы тебя, - с нескрываемым раздражением сказал Давыдов, когда они остались одни. - Мне не шестнадцать лет, и я не девка, чтобы мне стесняться всякого старого дурака, - сухо ответила Лушка. - Но все-таки... - Что все-таки? - Зачем тебе все это надо на выставку выставлять? - Да что он мне, родный папаша или свекор? - Не понимаю я тебя... - А ты понатужься да пойми. Давыдов не видел в темноте, но по голосу догадался, что Лушка улыбается. Раздосадованный ее беспечностью к своей собственной женской репутации и полным пренебрежением к приличиям, он с жаром воскликнул: - Да пойми же. Дурочка, что я о тебе беспокоюсь! Еще суше Лушка ответила: - Не трудись. Я как-нибудь сама. Ты о себе беспокойся. - Я и о себе беспокоюсь. Лушка сразу остановилась, вплотную придвинулась к Давыдову. В голосе ее зазвучало злорадное торжество: - Вот с этого ты и начинал бы, миленочек! Ты только о себе беспокоишься, и тебе стало досадно, что именно тебя с бабой ночью в степи увидели. А дяде Николаю все равно, с кем ты по ночам блудишь. - При чем тут - "блудишь"? - озлился Давыдов. - А что иначе? Дядя Николай пожил на свете и знает, что ты со мной сюда ночью пришел не ежевику собирать. И тебе стало страшно, что о тебе подумают в Гремячем добрые люди, честные колхозники. Так ведь? Тебе наплевать на меня! Не со мной, так с другой ты все равно гулял бы за хутором. Но тебе и грешить хочется и в холодке, в тени, хочется остаться, чтобы никто про твои блудни не знал. Вот ты какой, оказывается жук! А так, миленочек, не бывает, чтобы всю жизнь в холодке спасаться. Эх ты, а ишо матрос! Как же это у тебя так получается? Я не боюсь, а ты боишься? Выходит, что я мужчина, а ты баба, так, что ли? Лушка была настроена скорее шутливо, чем воинственно, но по всему было видно, что она уязвлена поведением своего возлюбленного. Помолчав немного, презрительно поглядывая на него сбоку, она вдруг быстро сняла черную сатиновую юбку, сказала тоном приказа: - Раздевайся! - Ты спятила! Для чего это? - Наденешь мою юбку, а я - твои штаны. Это будет по справедливости! Кто как себя ведет в этой жизненке, тому и носить то, что положено. Ну, поторапливайся! Давыдов рассмеялся, хотя и был обижен Пушкиными словами и предложенным обменом. Всеми силами сдерживая накопившееся раздражение, он тихо сказал: - Брось озоровать, Луша! Одевайся, пойдем. Нехотя и вяло двигаясь, Лушка надела юбку, поправила волосы, выбившиеся из-под платка, и вдруг сказала с неожиданной и глубокой тоской в голосе: - Скучно мне с тобой, матросский тюфяк! Тогда до самого хутора они шли, не проронив ни слова. В переулке так же молча простились. Давыдов сдержанно поклонился. Лушка еле заметно кивнула головой, скрылась за калиткой, будто растаяла в густой тени старого клена... Несколько дней они не встречались, а потом, как-то утром, Лушка зашла в правление колхоза, терпеливо выждала в сенях, когда уйдет последний посетитель. Давыдов хотел было закрыть дверь в свою комнату, но увидел Лушку. Она сидела на лавке, по-мужски широко расставив ноги, туго обтянув юбкой круглые колени, покусывала подсолнечные семечки и безмятежно улыбалась. - Семечек хочешь, председатель? - спросила она смеющимся низким голосом. Тонкие брови ее слегка шевелились, глаза смотрели с открытой лукавинкой. - Ты почему не на прополке? - Сейчас пойду, видишь - одетая во все будничное. Зашла сказать тебе... Приходи сегодня, как стемнеет, на выгон. Буду ждать тебя возле гумна Леоновых. Знаешь, где оно? - Знаю. - Придешь? Давыдов молча кивнул головой, плотно притворил дверь. Он долго сидел за столом в мрачном раздумье, подперев щеки кулаками, уставившись взглядом в одну точку. Было ему о чем подумать! Еще до первой размолвки два раза Лушка в сумерках приходила к нему на квартиру, - посидев немного, громко говорила: - Проводи меня, Сема! На дворе темнеет, и я что-то боюсь идти одна. Ужасти, как боюсь. Я с детства ужасно пужливая, с детства напужанная темнотой... Давыдов делал страшное лицо, указывал глазами на дощатую стенку, за которой хозяйка - старая религиозная женщина - негодующе, по-кошачьи злобно фыркала и гремела посудой, собирая мужу и Давыдову что-то на ужин. Тонкий изощренный слух Лушки отчетливо воспринимал свистящий шепот хозяйки: - Это она-то боится! Сатана, а не баба! Да она в потемках на том свете сама к молодому черту ощупкой дорогу найдет и дожидаться не будет, когда он к ней припожалует. Прости, господи, мое великое согрешение! Это она-то пужливая! Напужаешь тебя темнотой, нечистого духа, как же! Лушка только улыбалась, слушая столь нелестную для себя характеристику. Не таковская она была баба, чтобы на ее настроение повлияли наветы какой-то богомольной старухи! Чихать она хотела на эту вечно мокрогубую ханжу и чистюлю! На своем коротком замужнем веку отважной Пушке не в таких переделках приходилось бывать и не такие схватки выдерживать с гремяченскими бабами. Она отлично слышала, как хозяйка вполголоса бормотала за дверью, называя ее и беспутной и гулящей. Боже мой, да разве такие, сравнительно безобидные, слова приходилось Лушке выслушивать, а еще больше говорить самой в стычках с обиженными ею женщинами, когда они лезли в драку и нападали на нее с отменными ругательствами, в слепой наивности своей полагая, что только им одним положено любить своих мужей! Во всяком случае, Лушка умела постоять за себя и всегда давала противницам должный отпор. Нет, никогда и ни при каких обстоятельствах она не терялась и за хлестким словом в карман юбки не лазила, не говоря уже о том, что еще не было в хуторе такой ревнивицы, которая сумела бы опростоволосить Лушку, сорвать с ее головы платок... Но, старуху она все же решила проучить - так просто, порядка ради, руководясь одним жизненным правилом: чтобы за ней, Лушкой, всегда оставалось последнее слово. Во второе свое посещение она на минутку задержалась в проходной хозяйской комнате, пропустив вперед Давыдова, и, когда тот вышел в сени, а затем сбежал по скрипучим ступенькам крыльца, Лушка с самым невинным видом повернулась лицом к хозяйке. Пушкин расчет оказался безошибочным. Старая Филимониха наспех облизала и без того влажные губы, не переводя дыхания проговорила: - Ну и бессовестная же ты, Лукерья, сроду я таких ишо не видывала! Лушка с величайшей скромностью потупила глаза, остановилась посреди комнаты как бы в покаянном раздумье. У нее были очень длинные, черные, будто подрисованные ресницы, и когда она опустила их, на побледневшие щеки пала густая тень. Обманутая этим притворным смирением, Филимониха уже примиреннее зашептала: - Ты сама подумай, бабонька, мысленное это дело тебе, замужней, ну хучь и разведенной, являться на квартиру к холостому мужчине да ишо в потемках? Какую же это совесть перед людями надо иметь, а? Опамятуйся, ты постыдись, ради Христа! Так же тихо и елейно, в тон хозяйке, Лушка ответила: - Когда господь бог, вседержитель наш и спаситель... - Тут она выжидающе замолчала, после короткой паузы подняла недобро сверкнувшие в сумраке глаза. Богомольная хозяйка при упоминании имени божьего тотчас же набожно склонила голову, стала торопливо креститься; вот тогда-то Лушка и закончила торжествующе, но уже голосом по-мужски грубым и жестким: - ...Когда бог раздавал людям совесть, делил ее на паи, меня дома не было, я на игрищах была, с парнями гуляла, целовалась-миловалась. Вот и не досталось мне при дележке ни кусочка этой самой совести. Поняла? Ну что ты рот раскрыла и никак его не закроешь? А теперь вот тебе мой наказ: пока твой квартирант не придет домой, пока он со мной будет мучиться, молись за нас, грешных, старая кобыла! Лушка величаво вышла, не удостоив ошеломленную, онемевшую, уничтоженную вконец хозяйку даже презрительным взглядом. Ожидавший ее у крыльца Давыдов настороженно спросил: - О чем вы там, Луша? - Все больше о божественном, - тихонечко смеясь и прижимаясь к Давыдову, ответила Лушка, усвоившая у бывшего мужа манеру отделываться шуткой от нежелательного разговора. - Нет, серьезно: что она там шептала? Не обидела она тебя? - Меня обидеть у нее просто возможностев никаких нету, не под силу ей это дело. А шипела она из ревности, ко мне тебя ревнует, мой щербатенький! - снова отшутилась Лушка. - Подозревает она нас, факт! - Давыдов сокрушенно помотал головой. - Не надо было тебе приходить ко мне, вот в чем дело! - Старухи испугался? - Чего ради? - Ну, а если такой парень-отвага, так нечего об этом и речей терять! Трудно было убедить в чем-либо своенравную и взбалмошенную Лушку. А Давыдов, как молнией, ослепленный внезапно подкравшимся большим чувством, уже не раз и всерьез подумывал о том, что надо объясниться с Макаром и жениться на Лушке, чтобы в конце концов выйти из того ложного положения, в какое он себя поставил, и тем самым прекратить всякие могущие возникнуть на его счет пересуды. "Я ее перевоспитаю! У меня она не очень-то попляшет и оставит всякие свои фокусы! Вовлеку ее в общественную работу, упрошу или заставлю заняться самообразованием. Из нее будет толк, уж это факт! Она неглупая женщина, а вспыльчивость ее кончится, отучу пылить! Я не Макар, у них с Макаром коса камень резала, а у меня не тот характер, я другой подход к ней найду", - так, явно переоценивая свои и Пушкины возможности, самонадеянно думал Давыдов. В тот день, когда они условились встретиться возле леоновского гумна, Давыдов уже с обеда начал посматривать на часы. Велико же было его изумление, перешедшее затем в ярость, когда за час до условленной встречи он услышал и распознал легкую Пушкину поступь по крыльцу, а затем ее звонкий голос: - Товарищ Давыдов у себя? Ни хозяйка, ни старик ее, как раз в это время находившиеся дома, ничего не ответили. Давыдов схватил кепку, ринулся к двери и лицом к лицу столкнулся с улыбающейся Лушкой. Она посторонилась. Молча они вышли за калитку. - Мне эти игрушки не нравятся! - грубо сказал Давыдов и даже кулаки сжал, задыхаясь от гнева. - Зачем ты явилась сюда? Где мы с тобой уговаривались встретиться? Отвечай же, черт тебя возьми!.. - Ты что на меня кричишь? Кто я тебе - жена или кучер твой? - в свою очередь спросила не потерявшая самообладания Лушка. - Оставь! Я вовсе не кричу, а спрашиваю. Лушка пожала плечами, издевательски спокойно проговорила: - Ну, если спрашиваешь без крика, тогда другое дело. Соскучилась, вот и пришла раньше времени. Ты, небось, рад и доволен? - Какой черт - "доволен"! Ведь теперь моя хозяйка будет трепаться по всему хутору! Что ты ей наговорила в прошлый раз, что она на меня и не смотрит, а только кудахчет и кормит какой-то дрянью вместо обыкновенных щей? О божественном говорили? Хорошенький божественный разговор, если она при одном слове о тебе начинает икать и синеет, как утопленник! Это факт, я тебе говорю! Лушка расхохоталась так молодо и безудержно, что у Давыдова невольно смягчилось сердце. Но на этот раз он вовсе не склонен был веселиться, и когда Лушка, глядя на него смеющимися и мокрыми от слез глазами, переспросила: - Так, говоришь, икает и синеет? Так ей и надо, богомолке! Пускай не сует нос не в свое дело. Подумаешь, подряд она взяла следить за моим поведением! Давыдов холодно прервал ее: - Тебе все равно, что она будет распространять о нас по хутору? - Лишь бы ей это занятие на здоровье шло, - беспечно ответила Лушка. - Если тебе это безразлично, то мне далеко не безразлично, факт! Хватит валять дурочку и выставлять напоказ наши отношения! Давай я завтра же поговорю с Макаром, и мы с тобой либо поженимся, либо - горшок об горшок, и врозь. Не могу я жить так, чтобы на меня пальцами указывали: вон, мол, идет председатель - Лушкин ухажер. А вот таким своим наглядным поведением ты в корне подрываешь мой авторитет. Понятно тебе? Вспыхнув, Лушка с силой оттолкнула Давыдова, проговорила сквозь зубы: - Тоже мне жених нашелся! Да на черта ты мне нужен, такой трус слюнявый? Так я за тебя и пошла замуж, держи карман шире! Ты по хутору со мной вместе стесняешься пройти, а туда же, "давай поженимся"! Всего-то он боится, на всех оглядывается, от ребятишек и то шарахается, как полоумный. Ну и ступай со своим авторитетом на выгон, за леоновское гумно, валяйся там на траве один, кацап несчастный! Думала, что ты человек как человек, а ты вроде Макарки моего: у того одна мировая революция на уме, а у тебя - авторитет. Да с вами любая баба от тоски подохнет! Лушка немного помолчала и вдруг сказала неожиданно ласковым, дрогнувшим от волнения голосом: - Прощай, мой Сема! Несколько секунд она стояла как бы в нерешительности, а потом быстро повернулась, пошла скорым шагом по переулку. - Луша! - приглушенно позвал Давыдов. За поворотом, как искра, сверкнула белая Пушкина косынка и погасла в темноте. Проводя рукой по загоревшемуся отчего-то лицу, Давыдов стоял неподвижно, растерянно улыбался, думал: "Вот тебе и нашел время сделать предложение! Вот тебе и женился, орясина, факт!" Размолвка оказалась нешуточной. Да, по сути, это уже не размолвка была и даже не ссора, а нечто похожее на разрыв. Лушка упорно избегала встреч с Давыдовым. Вскоре он переменил квартиру, но это обстоятельство, несомненно ставшее известным Лушке, не толкнуло ее на примирение. "Ну и черт с ней, если она такая психологическая!" - со злобою думал Давыдов, окончательно потеряв надежду увидеть свою любимую где-нибудь наедине. Но что-то уж очень горько щемило у него сердце, а на душе было сумрачно и непогоже, как в дождливый октябрьский день. Как видно, за короткий срок сумела Лушка найти прямую тропинку к бесхитростному и не закаленному в любовных испытаниях сердцу Давыдова... Правда, в намечавшемся разрыве были и свои положительные стороны: во-первых, тогда отпадала бы необходимость идти на тяжелое объяснение с Макаром Нагульновым, а во-вторых, с той поры уже ничто не грозило бы железному авторитету Давыдова, несколько поколебленному его до некоторой степени безнравственным поведением. Однако все эти благие рассуждения приносили несчастному Давыдову очень малое утешение. Стоило ему остаться наедине с самим собой, как тотчас, он сам того не замечая, уже смотрел куда-то в прошлое невидящими глазами, улыбался с задумчивой грустинкой, вспоминая милый сердцу запах Пушкиных губ, всегда сухих и трепетных, постоянно меняющееся выражение ее горячих глаз. Удивительные глаза были у Лушани Нагульновой! Когда она смотрела немного исподлобья, что-то трогательное, почти детски-беспомощное сквозило в ее взгляде, и сама она в этот момент была похожа скорее на девчонку-подростка, нежели на многоопытную в жизни и любовных утехах женщину. А через минуту, легким касанием пальцев поправив всегда безупречно чистый, подсиненный платок, она вскидывала голову, смотрела уже с вызывающей насмешливостью, и тогда тускло мерцающие, недобрые глаза ее были откровенно циничны и всезнающи. Эта способность мгновенного перевоплощения была у Лушки не изученной в совершенстве школой кокетства, а просто природным дарованием. Так по крайней мере казалось Давыдову. Не видел он, пораженный любовной слепотой, что возлюбленная его была особой, может быть, даже более, чем надо, самоуверенной и, несомненно, самовлюбленной. Много кое-чего не видел и не замечал Давыдов. Однажды он, в приливе лирической влюбленности, целуя слегка напомаженные "Пушкины щеки, сказал: - Лушенька моя, ты у меня как цветок! У тебя даже веснушки пахнут, факт! Знаешь, чем они пахнут? - Чем? - спросила заинтересованная Лушка, приподнимаясь на локте. - Какой-то свежестью, ну, вроде как росой, что ли... Ну, вот как подснежники, почти неприметно, а хорошо. - У меня так оно и должно быть, - с достоинством и полной серьезностью заявила Лушка. Давыдов помолчал, неприятно удивленный таким развязным самодовольством. Немного погодя спросил: - Это почему же у тебя так и должно быть? - Потому, что я красивая. - Что ж, по-твоему, все красивые пахнут? - Про всех не скажу, не знаю. Я к ним не принюхивалась. Да мне до них и дела нет, я про себя говорю, чудак. Не все же красивые бывают с конопинками, а конопушки - это веснянки, они и должны у меня пахнуть подснежниками. - Зазнайка ты, факт! - огорченно сказал Давыдов. - Если хочешь знать, так не подснежниками твои щеки пахнут, а редькой с луком и с постным маслом. - Тогда чего же ты лезешь с поцелуями? - А я люблю редьку с луком... - Гутаришь ты, Сема, всякую чепуху, прямо как мальчишка, - недовольно проговорила Лушка. - С умным по-умному... Знаешь? - Умный и с дураком умный, а дурак и с умным вечный дурак, - отпарировала Лушка. Тогда они тоже ни с того ни с сего поссорились, но то была мимолетная ссора, закончившаяся через несколько минут полным примирением. Иное дело теперь. Все пережитое с Лушкой теперь казалось Давыдову прекрасным, но невозвратимым и далеким прошлым. Отчаявшись увидеть ее наедине, чтобы объясниться и до конца выяснить по-новому сложившиеся отношения, Давыдов всерьез затосковал. Он поручил Разметнову вести по совместительству и колхозные дела, а сам на неопределенное время собрался поехать во вторую бригаду, подымавшую майские пары на одном из отдаленных участков колхозной земли. Это было не отъездом, вызванным какими-то деловыми соображениями, а позорным бегством человека, который хотел и в то же время боялся наступающей любовной развязки. Давыдов все это превосходно понимал, временами глядя на себя как бы со стороны, но уже окончательно издергался, потому и предпочел решение выехать из хутора, как наиболее приемлемое для себя, хотя бы уже по одному тому, что там он не мог видеть Лушку и надеялся несколько дней прожить в относительном спокойствии.

Послушай, ты должен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла все на свете..."

Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, хрипя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге.

Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! - одну минуту, еще одну минуту видеть ее, проститься, пожать ей руку... Я молился, проклинал плакал, смеялся... нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!.. При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете - дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей... И между тем я все скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось пять верст до Ессентуков - казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.

Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.

И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.

Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? - ее видеть? - зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.

Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.

Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я не проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.

Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра, бросился на постель и заснул сном Наполеона после Ватерлоо 19 .

Когда я проснулся, на дворе уж было темно. Я сел у отворенного окна, расстегнул архалук - и горный ветер освежил грудь мою, еще не успокоенную тяжелым сном усталости. Вдали за рекою, сквозь верхи густых лип, ее осеняющих, мелькали огне в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас все было тихо, в доме княгини было темно.

Взошел доктор: лоб у него был нахмурен; и он, против обыкновения, не протянул мне руки.

Откуда вы, доктор?

От княгини Лиговской; дочь ее больна - расслабление нервов... Да не в этом дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказать положительно, однако я вам советую быть осторожнее. Княгиня мне говорила нынче, что она знает, что вы стрелялись за ее дочь. Ей все этот старичок рассказал... как бишь его? Он был свидетелем вашей стычки с Грушницким в ресторации. Я пришел вас предупредить. Прощайте. Может быть, мы больше не увидимся, вас ушлют куда-нибудь.

Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку... и если б я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы мне на шею; но я остался холоден, как камень - и он вышел.

Вот люди! все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, - а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности. Все они таковы, даже самые добрые, самые умные!..

На другой день утром, получив приказание от высшего начальства отправиться в крепость Н., я зашел к княгине проститься.

Она была удивлена, когда на вопрос ее: имею ли я ей сказать что-нибудь особенно важное? - я отвечал, что желаю ей быть счастливой и прочее.

А мне нужно с вами поговорить очень серьезно.

Я сел молча.

Явно было, что она не знала, с чего начать; лицо ее побагровело, пухлые ее пальцы стучали по столу; наконец она начала так, прерывистым голосом:

Послушайте, мсье Печорин! я думаю, что вы благородный человек.

Я поклонился.

Я даже в этом уверена, - продолжала она, - хотя ваше поведение несколько сомнительно; но у вас могут быть причины, которых я не знаю, и их-то вы должны теперь мне поверить. Вы защитили дочь мою от клеветы, стрелялись за нее, - следственно, рисковали жизнью... Не отвечайте, я знаю, что вы в этом не признаетесь, потому что Грушницкий убит (она перекрестилась). Бог ему простит - и, надеюсь, вам также!.. Это до меня не касается, я не смею осуждать вас, потому что дочь моя хотя невинно, но была этому причиною. Она мне все сказала... я думаю, все: вы изъяснились ей в любви... она вам призналась в своей (тут княгиня тяжело вздохнула). Но она больна, и я уверена, что это не простая болезнь! Печаль тайная ее убивает; она не признается, но я уверена, что вы этому причиной... Послушайте: вы, может быть, думаете, что я ищу чинов, огромного богатства, - разуверьтесь! я хочу только счастья дочери. Ваше теперешнее положение незавидно, но оно может поправиться: вы имеете состояние; вас любит дочь моя, она воспитана так, что составит счастие мужа, - я богата, она у меня одна... Говорите, что вас удерживает?.. Видите, я не должна бы была вам всего этого говорить, но я полагаюсь на ваше сердце, на вашу честь; вспомните, у меня одна дочь... одна...

Она заплакала.

Княгиня, - сказал я, - мне невозможно отвечать вам; позвольте мне поговорить с вашей дочерью наедине...

Никогда! - воскликнула она, встав со стула в сильном волнении.

Как хотите, - отвечал я, приготовляясь уйти.

Она задумалась, сделала мне знак рукою, чтоб я подождал, и вышла.

Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к милой Мери, но старания мои были напрасны.

Вот двери отворились, и вошла она, Боже! как переменилась с тех пор, как я не видал ее, - а давно ли?

Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку и довел ее до кресел.

Я стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие глаза, исполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные на коленах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее.

Княжна, - сказал я, - вы знаете, что я над вами смеялся?.. Вы должны презирать меня.

На ее щеках показался болезненный румянец.

Я продолжал: - Следственно, вы меня любить не можете...

Она отвернулась, облокотилась на стол, закрыла глаза рукою, и мне показалось, что в них блеснули слезы.

Боже мой! - произнесла она едва внятно.

Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее.

Итак, вы сами видите, - сказал я сколько мог твердым голосом и с принужденной усмешкой, - вы сами видите, что я не могу на вас жениться, если б вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись. Мой разговор с вашей матушкой принудил меня объясниться с вами так откровенно и так грубо; я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить. Вы видите, я играю в ваших глазах самую жалкую и гадкую роль, и даже в этом признаюсь; вот все, что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне ни имели, я ему покоряюсь... Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если даже вы меня и любили, то с этой минуты презираете?

Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза ее чудесно сверкали.

Я вас ненавижу... - сказала она.

Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел.

Через час курьерская тройка мчала меня из Кисловодска. За несколько верст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня; седло было снято - вероятно, проезжим казаком, - и вместо седла на спине его сидели два ворона. Я вздохнул и отвернулся...

И теперь, здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее. спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я бы не ужился с этой долею! Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани...